О газете «Голос Общины»
Об общине РЕК
Вступление в общину
Спонсоры общины
Связаться с нами

Сайт общины
Галерея
«Я не могу нести мир на своих плечах, я и зимний-то пиджак едва несу» (30.07.2013)
«Я не могу нести мир на своих плечах, я и зимний-то пиджак едва несу»Лев РОЖАНСКИЙ


Что у меня общего с евреями? У меня даже с самим собой мало общего, и я должен бы совсем тихо сидеть, довольный тем, что могу дышать, забиться в какой-то угол.
Франц Кафка

«Я не могу нести мир на своих плечах, я и зимний-то пиджак едва несу»В известной лекции о рассказе Франца Кафки «Превращение», прочитанной в Корнелльском университете, Владимир Набоков сказал, что его автор – «величайший немецкий писатель нашего времени. В сравнении с ним такие поэты, как Рильке, и такие романисты, как Томас Манн, – карлики или гипсовые святые». Здесь же Набоков сообщил своим слушателям краткие биографические данные героя своей лекции, каковые – для удобства читателя – мы позволим себе процитировать.*

Продолжение:
Франц Кафка родился в 1883 году в немецкоязычной семье пражских евреев. Он изучал право в Немецком университете в Праге, а с 1908 года служил мелким чиновником в совершенно гоголевской конторе, принадлежавшей страховой компании. Из ныне знаменитых произведений Кафки, таких, как романы «Процесс» (1925) и «Замок» (1926), почти ничего не было напечатано при жизни. Его самый замечательный рассказ «Превращение», по-немецки «Die Verwandlung», написан был осенью 1912 года и опубликован в октябре 1915-го в Лейпциге. В 1917 году у Кафки открылось кровохарканье, и остаток жизни, последние семь лет, он частично провел в санаториях Центральной Европы. На эти последние годы его короткой жизни (он умер в возрасте сорока одного года) пришелся счастливый роман; в 1923 году он поселился со своей возлюбленной в Берлине, неподалеку от меня. Весной 1924-го он отправился в санаторий под Веной, где и умер 3 июня от туберкулеза гортани. Похоронили его на еврейском кладбище в Праге. Своему другу Максу Броду он завещал сжечь все им написанное, включая опубликованные произведения. К счастью, Брод не исполнил его воли.
«В Берлине, неподалеку от меня» – так лаконично обозначил Набоков свою принадлежность к эпохе Кафки. Сол Фридлендер, автор книги «Франц Кафка», вышедшей в серии «Еврейские жизни», которую издает Йельский университет (Franz Kafka: The Poet of Shame and Guilt. By Saul Friedländer / Yale University Press, New Haven and London), сходным образом «приближает» себя к нему. «Мир моей семьи был таким, каким он был у пражских евреев; она принадлежала к несколько более молодой когорте, чем поколение Франца […] Мой отец учился на немецком юридическом факультете Карлова университета, который Кафка посещал пятнадцатью годами раньше; подобно Кафке, и он в конечном счете стал юридическим советником в одной пражской страховой компании. Семья моей матери жила в немецкоязычном районе Северной Богемии в Обер-Рохлице (который Кафка упоминает как Рохлиц, возле Габлонца, в который он несколько раз приезжал). Первым именем моей матери было Элли (Габриэль), так же как и у старшей сестры Франца. И, как у всех трех сестер Кафки, жизни моих родителей закончились в немецких лагерях». Сам Сол Фридлендер впоследствии стал известным историком Холокоста, получил за одну из своих книг Пулитцеровскую премию. Отчего же он взялся за тему, по собственным его словам, «столь далеко отстоящую от моей, от собственно истории»? Да вот перечисленные выше «неявные связки» сыграли свою роль, но и, как нередко бывает, история Кафки, с которой Фридлендер начал знакомиться со школьных лет, с 1947 года в Париже, когда прочитал французский перевод его биографии, написанной Максом Бродом, стала для него предметом глубокого интереса, сформировавшего собственное понимание ключевых мотивов творчества Кафки.
Вообще – был ли Франц Кафка еврейским писателем? Цитируя Фридлендера, «можно ли говорить о “еврейскости” его прозы? Писал ли он непосредственно на еврейские темы? Влияли ли на него еврейские источники (библейкие, светские, мистические)?» Нет, о жизни евреев он не писал. Изыскивать же еврейские (в широком культурно-историческом смысле) реминисценции в его произведениях - дело весьма субъективное, хотя попытки такого рода неоднократно предпринимались. Невзирая на все проблемы с национально-культурной идентичностью его произведений, Кафка, по уверению Фридлендера, ощущал себя евреем «до мозга костей». В декабре 1911 года он записал в своем дневнике: «На древнееврейском языке мое имя Аншель, так же как и у дедушки моей матери, которого она – а ей было шесть лет, когда он умер, – помнит как очень благочестивого и ученого человека с длинной белой бородой...». К тому времени Кафка был более чем осведомлен об антисемитизме в его стране, вулкан которого то затихал, то вспыхивал. Вот довольно большая цитата на эту тему из посвященного Кафке очерка известной американской еврейской писательницы Синтии Озик:
Пражские евреи по своему языку и собственному предпочтению ориентировались на немцев – меньшинство внутри меньшинства. И для такого выбора у них были хорошие основания. Начиная с Эдикта о Терпимости 1782 года и в течение последующих семидесяти лет Габсбурги на всей территории своей империи освобождали жизнь евреев от неисчислимых ограничений их закрытых гетто; подобная эмансипация означала обретение гражданских свобод, включая свободу брака по желанию, проживания в городах и занятий ремеслами и профессиями. Девяносто процентов детей богемских евреев получали образование на немецком языке. В детстве у Кафки был чешский гувернер, но в академически строгой немецкой начальной школе 30 из 39 его одноклассников были евреями. Патриоты Богемии воспринимали пражских евреев как двойную болячку: как немцев, презираемых как культурные и национальные захватчики, и как евреев. Хотя немцы так же недружелюбно относились к немецкоговорящим евреям, как и чехи, воинствующий чешский национализм имел своей целью обе эти группы. […]
В 1897 году, через год после бар-мицвы Кафки, когда ему было 14 лет, он стал свидетелем яростного всплеска антиеврейского насилия, начавшегося как антинемецкий протест. Марк Твен, писавший из Вены репортажи о парламентской борьбе, так описывал ситуацию в Праге: «Было три или четыре дня свирепых беспорядков... евреев и немцев разоряли и грабили, разрушали их жилища; в других богемских городках вспыхивали бунты – в некоторых случаях зачинателями были немцы, в других – чехи, но во всех случаях на костер шел еврей, какую бы сторону он ни принимал». Однако ненависть оставалась всепроникающей, несмотря даже на то, что насилие могло дремать. […] И в 1920 году, когда Кафке было уже 37 и жить ему оставалось едва ли три года, а «Замок» еще не был написан, в Праге вновь вспыхнули антиеврейские погромы. «Весь день я провел на улицах, купавшихся в антиеврейской ненависти, – сообщал Кафка в письме, раздумывая о необходимости побега из города. Prasive plemeno – поганая кровь – так при мне называли евреев. Не правда ли, естественно покинуть место, в котором тебя так яростно ненавидят?.. Героизм, который требуется для того, чтобы остаться несмотря ни на что, – героизм таракана, которого тоже ничем не выжить из ванной».
«Естественно покинуть место, в котором тебя так яростно ненавидят...». C 1911 года Кафка стал регулярным читателем сионистского журнала Selbstwehr (Самооборона), с 1917 – его подписчиком. Он посещал лекции о сионизме, а в сентябре 1913, оказавшись в Вене, присутствовал на некоторых заседаниях 11-го Сионистского Конгресса. В 1917 году он начал самостоятельно изучать иврит, как по учебнику, так и с учителями. Через некоторое время он уже был в состоянии читать Библию, а впоследствии вместе со своей последней любовью Дорой Диамант брал курсы по Талмуду в Берлине; тогда его туберкулез начинал брать верх, правда, Кафка пошучивал, что переедет в Палестину и откроет там ресторан, где Дора будет поваром, а он – официантом. Тем не менее поездка в Палестину в какой-то момент казалось осуществимой (в компании с друзьями), но сорвалась. В письме Милене Есенской, еще одной своей подруге, Кафка только руками развел: «Ведь я собирался в октябре в Палестину, мы ведь говорили об этом, разумеется, ничего бы не вышло, это была фантазия, из тех, какие бывают у всякого, кто убежден, что никогда не встанет с постели. Если я никогда не встану с постели, то почему бы в таком случае не съездить в Палестину». Фридлендер, правда, считает, что если бы Кафка и побывал в Палестине, то вряд ли бы там поселился. Кафка, пишет он, был верен индивидуальностям, но не идеям. «Он не был связан никакими политическими или социальными обязательствами, хотя никогда не отрицал своей еврейской идентичности и пытался в меру своих сил подпитывать ее интеллектуально».
Хотя эта самая «идентичность» обычно выливалась у Кафки в разные виды социального и персонального дискомфорта (см. выше о «героизме таракана»), но были и редкие случаи, когда именно в связи с ней он испытывал душевный покой и радость от жизни. В октябре 1911 года в Прагу из Лемберга (нынешний Львов) приехал еврейский театрик. Кафка был в экстазе. Песни, выражение Yiddische kinderlach, актриса-еврейка, игравшая для евреев, без какой-либо оглядки на христиан... От всего от этого его «щеки дрожали». Это была раскрепощенная, аутентичная еврейская жизнь. Еще один подобный пример – из письма к Максу Броду в конце сентября 1917 года. «Хасидские истории в Jiddische Echo, возможно, и не из числа лучших, но это единственное еврейское, где я, уж не знаю как, независимо от настроения, всегда и неизменно чувствую себя дома, во все остальное меня лишь заносит ветром, а следующим дуновением уносит обратно».
Традиционный иудаизм Кафку не привлекал, даже, скорее, отталкивал. Первопричину этого сам писатель видел в своих отношениях с отцом (которые и в целом были источником его многочисленных неврозов). В исповедальном «Письме к отцу» (1919) Кафка описывает процесс своего отчуждения от веры:
Позже, молодым человеком, я не понимал, как можешь Ты, отдавая иудаизму такую малость, упрекать меня за то, что я (пусть бы из одного только пиетета, как Ты выражался) не пытаюсь отдавать ему хотя бы такую же малость. Насколько я мог видеть, это действительно была лишь малость, развлечение, да и не развлечение даже. Ты посещал храм четыре раза в году, был там, безусловно, ближе к равнодушным, чем к тем, кто принимал это всерьез, терпеливо разделывался, как с формальностью, с молитвами, приводил меня порой в изумление, показывая в молитвеннике место, которое в тот момент читалось, все остальное время Ты позволял мне, если уж я пришел в храм (это было главное), шататься где угодно. Долгие часы я зевал и дремал там (так скучно мне позже бывало, кажется, только на уроках танцев), силился по возможности развлечься тем небольшим разнообразием, которое там можно было углядеть, к примеру, когда открывали Ковчег, что всегда напоминало мне тир, где тоже открывалась дверца шкафчика, когда попадали в яблочко, но только там всегда появлялось что-нибудь интересное, а здесь все время лишь старые куклы без головы. Впрочем, я пережил там и немало страха не только из-за множества людей, с которыми приходилось соприкасаться – это само собой –но и потому, что однажды Ты мимоходом упомянул, будто и меня могут вызвать читать Тору. Годами я дрожал от страха при мысли об этом. В остальном же мою скуку почти ничто не нарушало, разве только бар-мицва, но молитва требовала лишь нелепого заучивания наизусть, то есть сводилась лишь к нелепому экзамену; и кроме того – это уже связано с Тобой – маленькие незначительные происшествия, например, когда Тебя вызывали читать Тору и Ты хорошо справлялся с этим исключительно мирским – в моем восприятии – делом, или когда Ты во время поминовения усопших оставался в храме, а меня отсылал оттуда, что на протяжении долгих лет вызывало у меня едва осознанное чувство – вызванное, возможно, отсылкой и недостатком сколь-нибудь глубокого интереса, – будто там происходит что-то непристойное. Так было в храме, дома же все это было, пожалуй, еще более убого и сводилось к первому пасхальному вечеру, который под влиянием подрастающих детей все больше превращался в комедию, сопровождаемую судорожным смехом.
И еще:
От маленькой, подобной гетто, деревенской общины у Тебя действительно остался слабый налет иудаизма, его тонкий слой в городе, а затем на военной службе еще более истончился, но все-таки впечатлений и воспоминаний юности еще кое-как хватало для сохранения некоего подобия еврейской жизни, в особенности если учесть, что Ты не очень-то нуждался в такого рода подспорье, поскольку был очень крепкого корня, и религиозные соображения, если они не слишком сталкивались с соображениями общественными, вряд ли могли повлиять на Тебя. Сущность определяющей Твою жизнь веры состояла в том, что Ты верил в безусловную правильность взглядов евреев, принадлежащих к определенному классу общества, и, так как взгляды эти были сродни Тебе, Ты, таким образом, верил, собственно говоря, самому себе. В этом тоже было еще достаточно иудаизма, но для дальнейшей передачи ребенку его было мало, в процессе передачи он по капле вытекал и полностью иссякал, ибо отчасти это были непередаваемые юношеские впечатления, отчасти – Твоя вселяющая страх натура. Да и невозможно было втолковать ребенку, из чистого страха необычайно остро за всем наблюдающему, что те пустяки, которые Ты с соответствующим их пустячности равнодушием выполняешь во имя иудаизма, могут иметь более высокий смысл.
Этот «высокий смысл», однако, до Кафки не дошел. Он не мог найти себя в иудаизме да и в обществе тоже. Немецкий критик Гюнтер Андерс так выразил трагедию Кафки: «Как еврей, он не был полностью своим в христианском мире. Как индифферентный еврей, – а таким он поначалу был, – он не был полностью своим среди евреев. Как немецкоязычный, не был полностью своим среди чехов. Как немецкоязычный еврей, не был полностью своим среди богемских немцев. Как богемец, не был полностью австрийцем. Как служащий по страхованию рабочих, не полностью принадлежал к буржуазии. Как бюргерский сын, не полностью относился к рабочим. Но и в канцелярии он не был целиком, ибо чувствовал себя писателем. Но и писателем он не был, ибо отдавал все силы семье». К этому можно добавить только то, что сказал биограф писателя Клод Давид: «Но он жил в своей семье более чужим, чем самый чужой».
____________________
* Все переводы, за исключением книги Фридлендера, цитируются по Интернету.